Свобода никогда не бывает бесплатной: большое интервью с ученым Евгением Диким

Евгений Дикий — украинский ученый, военный и публицист.

Родился в Киеве в 1973 году. Окончил биологический факультет Киевского университета им. Т. Г. Шевченко и аспирантуру в Киево-Могилянской академии по специальности “Экология”. Стажировался в Скандинавии и Германии.

Участник Оранжевой революции 2004 года и Революции Достоинства 2013-2014 гг. После вторжения РФ в 2014 году ушел добровольцем на фронт, участвовал в боевых действиях на Донбассе. Выполнял обязанности командира роты батальона “Айдар”.

С 2018 года возглавляет Национальный антарктический научный центр.

Евгений Дикий — гость очередного выпуска программы “Люди доброй воли” телеканала FREEДOM.

Ведущий — Сакен Аймурзаев.

“В Советском Союзе никогда не было единства и братства народов”

— Изучал вашу биографию, увидел несколько магистральных линий вашей жизни. Они совершенно разные. Начиная с того, что вы с 1989 года были членом правозащитной Украинской Хельсинкской группы. В январе 1991 года возглавили Украинский добровольческий студенческий отряд в Литве, когда в Вильнюсе советское руководство силой попыталось вернуть республику в состав СССР. В 1995 году были волонтером на российско-чеченской войне. С 2014 года — фронт на Донбассе. Но, прежде всего, вы ученый. А почему так много направлений?

—Я бы не разделял эти линии. Я считаю, что в моей жизни всего одна генеральная линия. Она, как у любого человека, определяется его желаниями. Я с детства мечтал быть ученым, мечтал быть биологом. Я определился с профессией где-то в 7-8 лет. Я всегда хотел заниматься наукой и при этом жить в нормальной стране. И важный штрих — я не хочу эмигрировать из своей страны.

Это сочетание двух факторов — хочу жить в нормальной стране и не хочу эмигрировать — определило все. Пришлось все время отвлекаться от своей профессиональной линии и впрягаться в одно, второе, третье, чтобы моя страна была нормальной страной. Раз не получилось унаследовать нормальную страну, значит, приходится ее делать самим такой.

— Вы жили и в советской стране…

— Да, я застал советский период. И горжусь тем, что с 16 до 18 лет участвовать в том, что потом КГБшник Путин назовет “величайшей геополитической катастрофой ХХ века” (развал СССР, — ред.).

Примерно в 13 лет я окончательно определил, что советская власть — не моя. А со страной было немножко позже, где-то в 15 лет у меня накопилось достаточное понимание, что Советский Союз — это не моя страна, а моя страна — это только Украина. Остальные страны могут быть очень хорошими, дружескими, но это все-таки другие страны. То есть где-то с 13 лет я себя осознавал как антисоветчик, но еще без какой-то национальной идентификации.

— А когда пришло понимание идентичности, именно украинской?

— Где-то в 15-16 лет. Совпало очень много факторов. Главным, конечно, была Перестройка — появился доступ к информации, которая хлынула потоком. А также появились конкретные люди — в таком возрасте очень важно, кого ты встретишь. Я уже воспринимал, что окружающая реальность — чужая, враждебная, ее нужно радикально менять. Но стоял вопрос: а какая другая реальность? И тут Горбачев под давлением Запада освободил из тюрем диссидентов-шестидесятников. Это примерно 1987 год.

Мне повезло встретиться с ними в январе 1989-го. В этот период я попал в тусовку вокруг Украинской Хельсинской группы. Мне посчастливилось познакомиться с Олесем Шевченко, с Миколой Горбалем, Левком Лукьяненко. Больше всего я общался с Олесем Шевченко. Могу назвать его одним из своих учителей. И Вячеслава Черновола видел, но именно видел.

Появление в моей жизни этих людей и попадание в эту среду помогло очень быстро определиться именно с национальной идентификацией.

Хотя, отматывая назад, я понимаю, что предпосылки накапливались задолго. Как ни парадоксально, но довольно много в этом плане мне дало пребывание в Москве. В старших классах я учился в заочной биологической школе при Московском государственном университете (МГУ). Это было, можно сказать, общедоступное, но элитное по уровню учебное заведение, куда по очень большому конкурсу (но действительно честному) набирали учеников со всего Союза. Школа была заочной, но на каникулах нас собирали туда очно. То есть я несколько каникул в старших классах провел в Москве, в МГУ.

Это тоже во многом мне помогло сформировать свои взгляды, потому что там тоже были очень интересные люди, начиная от профессуры и преподавателей (кстати, почти никого из них сейчас в России нет). Нас учили не только науке, но и многим моральным, этическим вещам. И когда эти преподаватели начали массово выезжать из России, мне это сразу о многом сказало.

Мне очень повезло, что в 15 лет я познакомиться с [советской диссиденткой] Валерией Новодворской. Уже потом, в студенческие годы, я не раз бывал у нее на квартире в Марьиной Роще.

Но, конечно, в целом Москва была таким плавильным котлом, столицей империи. И в этом плавильном котле ты четко понимаешь то, что спустя годы напишет президент Кучма. Что Украина — не Россия.

То есть ты туда приезжаешь, и реально ощущаешь себя в очень другой культурной среде. Даже язык. Я тогда был абсолютно русскоязычным, я вырос в абсолютно русскоязычном Киеве. Наверное, украинским тогда пользовался 1% киевлян. Вот в этот процент я не входил. Но оказывалось, что русский язык у тебя один, а у москвичей — совсем другой.

Но бог с ним, с языком. Ты чувствуешь другую ментальность. Один яркий штрих. У нас была полевая практика в Подмосковье, в заповеднике под Звенигородом. Там уже мы общались с местными сельскими ребятами. И вся классика жанра: стенка на стенку, “чужие понаехали”. Это нормально, в украинском селе это выглядело точно так же. И потом традиционная примирительная чарка. И вот они приносят какую-то жуткую сивуху — это бражка из картофельной шелухи. Ну ладно, картофельная шелуха, но мы спрашиваем: а чего бражку хоть не перегнать? И ответ: а чего ее мучить?

Таких мелочей тысячи, из них складывается понимание, что нет, это реально другой народ. Реально они другие.

Кстати, в этих МГУшных школах украинцы кучковались с прибалтами, с северокавказскими ребятами. Из россиян к нам примыкал, пожалуй, Ростов-на-Дону, которые сами о себе говорили: мы из казачьего края. А вотрусский центр, Север и прочие — совершенно иное.

На самом деле в Советском Союзе никогда не было того единства и братства народов, о котором официально рассказывалось.

В моем осознании жизни в те годы должна была появиться точка опоры, вокруг которой можно было бы построить системное понимание. И этой точкой опоры стали как раз украинские диссиденты-шестидесятники, мое знакомство с ними. Они помогли мне именно по полочкам разложить то, что до этого в голове было сумбурно.

“В Чечне я впервые увидел уже именно российскую, а не советскую армию”

— И этим объясняется ваше участие в январских событиях 1991 года в Вильнюсе? Вам тогда еще не было и 18 лет.

— К этому моменту я уже активно участвовал в национально-освободительном движении, уже был знаком и с Анатолием Лупиносом (украинский поэт и диссидент, деятель УНА-УНСО, — ред.). Он отсидел 23 года в советских лагерях за украинский национализм, но он не позволял называть себя даже диссидентом, тем более правозащитником. Он говорил: “Я участник украинского национального сопротивления, и я 23 года был военнопленным советской империи”. Это было такое радикальное крыло среди шестидесятников, это было явное меньшинство.

При всем моем уважении к правозащитникам-шестидесятникам, у меня в голове сидело: а может быть, не так они правы, что постулируют абсолютное ненасилие, что, может быть, иногда взять в руки оружие — тоже совершенно нормально?

Когда начались события в Вильнюсе, для меня было абсолютно очевидно, на чьей я стороне. И для меня было очевидно, что это уже та ситуация, где ненасилием не обойдешься: баррикады, “коктейли Молотова”, и или мы — или они.

И кроме сочувствия, эмпатии к литовцам, я вполне представлял себя на их месте. Мы [в Украинской ССР] к этому времени прошли голодовку 1990 года (Студенческая революция на граните — голодовка и массовые акции протеста украинской молодежи, — ред.). Здешнее партийное руководство оказалось достаточно умным, и силу против нас не применили, но могли применить, потому что были моменты на грани. И мы могли вполне оказаться на месте тех литовцев, которых расстреляли возле телевышки.

Кроме того, мы понимали, что Литва и вообще Балтия в тот момент — это такой ледокол, который открывает дорогу нам всем. И если сейчас раздавят Вильнюс, то у Киева шанса не будет никогда. Если Балтия выстоит, то, глядишь, вслед за ней и остальные республики в эту открывшуюся брешь ломанутся. Поэтому мы туда и поехали.

— А потом был 1995 год, Чечня. Вы отправились туда волонтером.

— Так и было. Я не воевал там, потому что там стоял жесткий выбор. Если ты воюешь, то тогда не делаешь ничего другого. А если ты занимаешься поставками гуманитарки, занимаешься журналистикой и прочим, то ты не берешь в руки оружие — чтобы не подставлять всех остальных журналистов и гуманитарщиков.

Ситуация была такая, что если бы одного журналиста где-то задержали с оружием, то просто всех бы журналистов могли расстреливать на блокпостах.

Многие мои друзья в Чечне именно воевали. Я туда ехал по тем же каналам связи, по тем же адресам-паролям, по каким ехали бойцы УНА-УНСО. Я неоднократно с ними там пересекался. Со многими был знаком ранее. Вот Сашко Билый командовал отрядом, я с ним познакомился именно в Чечне, мы с ним в Украине не пересекались. Также и с Мазуром “Тополем” я познакомился в чеченском городе Шали (Игорь Мазур, позывной “Тополь”, руководитель Киевского областного отделения УНСО, — ред.).

Конечно, был соблазн вступить в их отряд, остаться там воевать. Но в то же время были определенные обязательства. Мы туда доставляли лекарства, оттуда вывозили детей, также вели журналистскую работу. И мы посидели с нашими ребятами-бойцами, и они говорят: “У вас боевого опыта никакого, вас с нуля всему учить, а тут вы делом заняты. Давайте каждый будет заниматься своим”. Вот поэтому стрелять не пришлось. Хотя в меня стреляли.

— Вы тогда, в 20 лет, получается, впервые увидели “федералов” — федеральные российские войска?

— Их называли “федерасты”. Да, тогда я впервые увидел уже именно российскую, а не советскую армию. В Вильнюсе еще была советская. Кстати, отличие было. В Вильнюсе очень чувствовалось, что эти солдаты — из самых разных городов, из разных республик. Там удавалось с ними общаться, удавалось их агитировать. И их начальство вынуждено было прилагать огромные усилия, чтобы ограничить такое общение. Потому что те солдаты говорили, говорили охотно, и вопросы задавали. И видно было, что многие начинают, как минимум, задаваться вопросом: а на правильной ли они стороне.

В Чечне уже картина была другая. В Чечне уже говорить было реально только с пленными российскими солдатами.

— А как долго вы были в Чечне?

— Около трех месяцев. Мы как раз застали оборону Грозного.

— А лидера движения за независимость Чечни Джохара Дудаева не видели?

— Имел счастье видеть и его, и Аслана Масхадова (в 1995-м возглавлял оборону президентского дворца в Грозном, 1997-2005 — второй президент Чечни, — ред.). Дудаева видел дважды, один раз даже несколькими словами удалось перекинуться. Разговор был достаточно короткий, хотя и теплый. А один раз нас допустили вместе с другими журналистами на совещание полевых командиров, которое вели Дудаев и Масхадов. Но там мы, конечно, ни черта не понимали. Но можно было оценить атмосферу, понять, как это вообще происходит.

— Вы видели там “федералов”, российская армия недавно еще была советская. Дудаев был советский генерал, но он был совсем другой.

— Он был генерал дальней авиации, стратегической авиации. С одной стороны, это предполагало очень высокий уровень образования. Летчики — это вообще как бы армейская элита. Но генерал — это предполагает стратегическое мышление. То есть это именно генштабовский уровень мышления.

С другой стороны, тоже не забываем (при величайшем уважении к Джохару Дудаеву), что когда он был генералом советской дальней авиации, он отвечал, в частности, за бомбежки афганских кишлаков. И это тоже правда. То есть тогда он свою работу на службе империи выполнял вполне качественно. Возможно, именно тогда и начал задумываться.

Плюс на него очень повлияло то, где он проживал. Речь идет о его эстонском периоде (в 1987-1991 годах Дудаев в Эстонии командовал стратегической бомбардировочной дивизией, был начальником военного гарнизона, — ред.). Он отмечал, что в значительной мере его именно антиимперские взгляды сформировались в Эстонии. Любой чеченец изначально империю ненавидит, это понятно. Потому что исторически чеченский народ постоянно воевал за свою свободу, этот народ страшно репрессировали. Они с молоком матери впитывают ненависть к империи. Но дальше уже начинается как бы реальная жизнь, в которой громадная империя побеждает. Нужно как-то встраиваться, делать карьеру, становиться большим человеком. Ради семьи и даже ради сохранения своего языка и прочего.

А в Эстонии ему дали альтернативу, ему показали путь, что он на самом деле есть. Что империя не вечна, и можно из нее выходить, и можно строить свою страну.

Дудаевская Чечня отличалась не только от кадыровской Чечни. Дудаевская Чечня должна была стать такой маленькой горной Эстонией. Она примерно по такому образцу планировалась.

“Я опасался, что еще придется свою цену заплатить”

— 2014 год. Вы тогда вообще поняли, что началось? Масштаб этого?

— Я не мог предположить, как именно эта история будет развиваться. Но что это действительно решающая война, в которой решится и судьба независимой Украины, и судьба Российской империи, это было достаточно очевидно.

В момент оккупации Крыма это еще не так явно ощущалось. А вот как только они пошли дальше полуострова, стало понятно — никто нас отпускать не собирается и просто так не отпустят.

Я всегда боялся, что то, что мы мирно “пропетляли” в 1991 году, что переход к независимой Украине был без крови. Я опасался, что еще придется свою цену заплатить. Ну, не бывает бесплатной свободы.

Я никогда не считал, что 1991 год — это случайность. То, что у нас получилось в 1991-м, — это результат борьбы УНР, ОУН-УПА, это результат мирной, бескровной борьбы тех же шестидесятников. Я всегда видел это именно как продолжение единого национально-освободительного движения, которое началось в начале XX века, а в 1991-м, наконец, получило шанс.

В 2014 году у меня была надежда, что мы на Майдане заплатили эту цену. И что на этом все. Наши потери на Майдане сопоставимы с потерями Литвы в 1991-м, если брать в пропорции к населению. Литва во время борьбы в 1991 году потеряла меньше 20 человек. Мы потеряли больше 100 человек во время Революции Достоинства. Я надеялся, что, может, мы на Институтской улице заплатили свою цену, и на этом всё.

Но, увы, оказалось, что на тот момент мы только начали платить, и платим ее до сих пор. Цена растет и растет.

— Исходя из фронтового опыта 2014 года, какие ваши чувства, как закончится эта война?

— Чувства и интуиция никогда не были моей сильной стороной. Я больше по аналитике, по фактам. И даже если строить гипотезы, то для этого нужен достаточный фактаж.

Война сейчас на очень тяжелой фазе. Если брать мерками Второй мировой, то нынешняя война, условно, на уровне 1943 года. Когда было еще не очевидно, что Третий рейх падет, но в какой-то момент уже это казалось.

Нам тоже сейчас может казаться и желаться многое. Например, можно мечтать о том, чтобы Путин застрелился в бункере. Но это не тот типаж. Адольф Гитлер был безумцем, он был сумасшедшим фанатиком. Но он был, прежде всего, контуженым и отравленным газами солдатом-фронтовиком из штурмовых батальонов. Это не КГБешная крыса, которая никогда в жизни не рисковала собой, а только забирала жизни у других. Этот (Путин, — ред.) не застрелится. Такие крысы слишком любят себя, слишком любят свою жизнь.

Можно мечтать, чтобы его застрелила его охрана. Или мечтать все-таки увидеть его перед судом, а потом долго сидящим.

Нас бы устроил вариант и Саддама Хусейна или Каддафи. Правда, вариант Саддама маловероятен, потому что в нашем культурном ареале смертная казнь уже не практикуется. Ну, не повесят Путина после суда (Хусейн был захвачен американскими войсками и казнен через повешение в 2006 году по приговору Верховного трибунала Ирака, — ред.). Поэтому остается вариант Каддафи (в 2011 году в Ливии после свержения правительства Каддафи сам он был схвачен и убит боевиками Национального переходного совета, — ред.).

“Украинцы в Антарктиде с момента ее открытия

— Вы возглавляете Национальный антарктический научный центр. В Антарктике работает украинская станция “Академик Вернадский”. Почему так важно присутствие Украины на этом континенте?

— Зайдем издалека. Посмотрите, что сейчас творится в Штатах, этот трамповский изоляционизм. Громадная сверхдержава, самая богатая страна мира. И она дискутирует внутри: а нужен ли ей какой-то другой мир за пределами себя? Или нужно заниматься только своими вопросами и никуда больше по миру не лезть? Эта изоляционистская тенденция очень сильна. Так это в Штатах, в сверхдержаве. А что же вы хотите у нас? Вполне логично, что у нас есть немало людей с совершенно провинциальным мышлением, что мы должны заниматься своим маленьким огородиком, выращивать на нем что-то вкусное, и ну его, этот большой мир, оно нам не надо.

Я совершенно спокойно отношусь к тому, что часть людей вообще не понимает, зачем нам “куда-то лезть”. Тогда вопрос: а зачем нам “лезть” в космос?

Кстати, в легендарной британской антарктической экспедиции Роберта Скотта [1910-1913 годов] уже был один украинец —Антон Омельченко, он с Полтавщины. Правда, он был не ученым, он был конюхом, но это не менее ценно. Потому что Скотт рассчитывал пройти в глубину Антарктиды на лошадях (и это была его большая ошибка), поэтому ему нужен был очень хороший специалист, который бы разбирался в лошадях, устойчивых к тяжелому климату. И таким специалистом оказался Антон Омельченко. По поручению Скотта он ездил в Монголию, находил там лошадей, которые переживают зиму в пустыне Гоби (температура воздуха в Гоби может достигать от −40°C зимой до +45°C летом, — ред.).

И вот с этими лошадьми Омельченко вместе со Скоттом отправился в Антарктиду. Но оказалось, что Антарктида — это далеко не пустыни Гоби. В Гоби может быть очень большой снежный покров, но ты его разрываешь, а под ним трава. А тут ледник, а под ледником — камень. Поэтому, увы, лошади не выжили. И сам Скотт не выжил, а вот Омельченко выжил и получил из рук королевы Британии медаль за участие в этой экспедиции.

То есть украинцы были в Антарктиде, мягко говоря, не с момента получения нами станции “Академик Вернадский”. Мы там по праву первооткрыватели. Три экспедиции претендуют на открытие Антарктиды — британская, американская и российская.

Российской экспедицией [1820 года] командовал эстонский немец Фабиан Готлиб Бенджамин фон Беллинсгаузен (в истории известен также как Фаддей Беллинсгаузен, — ред.). А его заместителем был Иван Завадовский — капитан-лейтенант российского флота, у которого в дворянской грамоте было написано — казацкого рода из Гадяча, с Полтавщины.

Поэтому, извините, но украинцы в Антарктиде вообще с момента ее открытия человечеством, то есть с 1820 года.

Потом был советский период. С 1956 года работала первая комплексная практическая экспедиция, а дальше она перешла в ежегодную советскую антарктическую экспедицию. Так вот, 30% ее участников были из Украинской ССР. Причем, некоторые функции выполняли только наши украинцы. Дело в том, что до 1986 года (когда в Антарктику прилетел первый самолет Ил), туда добрались только на самолетах Ан. И понятно, что в такие экстремальные условия летели именно экипажи испытателей с [киевского] завода “Антонов”. То есть, по сути, в небе Антарктиды все советские задачи выполняли именно киевляне.

А тем временем под ними, на леднике, работали харьковчане. Потому что во всей громадной советской империи только харьковское КБ им. Малышева смогло создать машину, которая могла работать при -50°C — -80°C. Внешне это чудо техники того времени выглядело довольно страшно — как гибрид танка с домом. Этот большой, страшный дом на гусеницах назывался “Харьковчанка”.

В вездеходе “Харьковчанка” жили неделями, иногда месяцами, перемещаясь по Антарктиде. И, конечно, управляли этим чудом техники именно экипажи испытателей из КБ им. Малышева.

Вездеход “Харьковчанка”

Так что киевляне, харьковчане играли не рядовую роль в советской Антарктиде.

И Украина до сих пор одна из пяти стран мира, которая ловит антарктический криль. Ведь в Антарктиде мы не только наукой занимаемся, но ведем и экономическую деятельность. Пара миллионов долларов налогов в украинскую казну идет только с этого промысла.

Но, конечно, основное — наука. Мы в Антарктиде являемся частью глобальной науки, которая изучает общепланетарные процессы. Самый простой пример. Магнитные поля Земли, они сходятся возле двух полюсов — северного и южного. Думаю, не стоит объяснять значимость магнитосферы Земли. Элементарно — она влияет на человеческий организм, на любой наш гаджет. Магнитные поля влияют на всю планету, но ловить их и изучать надо именно в полярных регионах.

Или озоновый слой. Думаю, каждый школьник слышал, что такое озоновая дыра и насколько это серьезная проблема. Но, к сожалению, далеко не каждый взрослый знает, что эту озоновую дыру открыли на нашей станции. Правда, она тогда не называлась “Академик Вернадский”, это была британская станция “Фарадей” (в 1996 году Британия передала станцию Украине). Британские физики открыли, что с озоном происходят что-то странное. И именно с этого момента пошла вся эта громадная международная “движуха” — сначала выясняли, что же происходит, а потом стали давить на политиков, чтобы запретить фреон и другие разрушающие озон вещества. Запретили.

Вместе с передачей станции мы получили и эту вахту по изучению озонового слоя, мы делаем замеры на самом краю озоновой дыры. И получается, что в значительной мере по нашим данным сейчас мир судит, есть ли результат от многомиллиардных вложений в отказ от фреона, в его замену. И мы видим, что результат есть — озон все-таки восстанавливается.

Работая на станции, мы получаем информацию по нескольким сферам науки о Земле, в области климата, в области экологии. Наши ученые являются частью больших международных программ, работают на равных со своими западными коллегами и при этом не эмигрируют, остаются украинскими учеными.

Недавно вышла очень большая и важная статья о некоторых механизмах, поясняющих, почему Антарктида тает. Да, воздух нагревается, но не настолько сильно, насколько тают ледники. И подвох нашли. Оказывается, что кроме того, что просто теплеет в Антарктиде, туда время от времени прорываются потоки горячего, теплого воздуха из тропических регионов. Можно сказать, что с экватора время от времени образуются канал, который переносит тепло, а потом исчезает до следующего проявления. Это очень важное открытие, которое заставляет уточнять многие климатические модели. У этой статьи около 20 авторов, как в любых таких масштабных исследованиях. Из них двое — это наши украинки, причем, украинки двух разных поколений. Светлана Каховская работала на станции “Вернадский” в одной из первых украинских экспедиций, когда мы только получили эту станцию от британцев. Настя Чигорева является ее аспиранткой, она работала на “Вернадский” в этом сезоне.

— Но Антарктика богата и полезными ископаемыми.

— Да. Есть международный Договор об Антарктике (подписан в 1959 году, на начало 2024 года в число участников договора входят 56 государств, 29 из которых являются консультативными сторонами, — ред.). Договор затрагивает 10% площади планеты, то есть там 10% всех запасов полезных ископаемых, но эти 10% запасов никто и никогда не использует. (В Антарктиде обширные залежи каменного угля, железной руды, меди, цинка, никеля, свинца и других полезных ископаемых, а также нефти и газа. Но Договор об Антарктике запрещает их добычу, — ред.).

Это такая кладовая, большая заначка, на которую уже очень облизываются. Сейчас действует мораторий на добычу в Антарктике. Но можно проводить научные исследования, которые, в том числе, включают геологоразведку. Только это не промышленная разведка, она ведется исключительно научными методами. Но в 2048 м году мораторий заканчивается. И тогда начнется что-то вроде “лихорадки”, как в свое время была “золотая лихорадка” на Аляске. Естественно, приоритет имеют те страны, которые там уже обосновались. Поэтому Антарктида — это далеко не только про науку.

— А вот арктическая советская программа челюскинцев была совсем не про науку, а в первую очередь про войну. Сталин хотел просто достать до Штатов через Северный полюс. Как сейчас в Антарктиде себя ведут русские?

— Да, это самый короткий путь ракеты из России в Штаты. А русские сейчас ведут себя там осторожно. Все-таки Договор об Антарктике жестко прописал многие вещи. Договор подписали в 1959 году после того, как в 1957-1958-м уже было несколько вооруженных инцидентов. К счастью, никто не погиб, и никто тогда не стрелял на поражение, были предупредительные выстрелы в воздух.

В те годы несколько стран заявили свои претензии на разные части Антарктиды. И тогда собрались СССР и США, две тогдашние сверхдержавы, и решили, что не готов мир начинать третью мировую из Антарктиды. Не так много времени прошло после Второй мировой войны. Союз и Штаты тогда давили на все остальные страны, что давайте подпишем договор по принципу “так не доставайся ты никому”. Так и появился этот прекрасный Договор об Антарктике, который абсолютно демилитаризовал 10% планеты.

В Антарктике нельзя иметь никакого оружия. И это контролируется. Все станции всегда открыты для наблюдателей, в любой момент. Антарктида абсолютно демилитаризована, и русские тоже это пока не нарушают.

Но есть нюанс. У русских там стоят некоторые аппаратные системы, которые задействованы в системе ГЛОНАСС (российская глобальная авигационная спутниковая система, — ред.). От того, что у них там стоят эти аппаратные комплексы, ГЛОНАСС работает точнее — чем дальше у тебя разнесены принимающие антенны, тем точнее ты можешь откалибровать систему. А по ГЛОНАСС россияне ракеты наводят на Украину.

То есть в этом смысле, к сожалению, везде, где русские, все равно войной пахнет. Но непосредственно в Антарктиде они пока не свинячат.

Сакен Аймурзаев и Евгений Дикий. Фото: uatv.ua

Из предыдущих выпусков проекта “Люди доброй воли”:

Прямой эфир